Вячеслав Шишков. 151 год со дня рождения.
#БиблиотекаимениМаршалаЖуковаСимферополь
"Шишков хороший рассказчик-реалист, многообразно отразивший в своей прозе глубокое знание различных областей Сибири и интерес к народному языку".
Казак В. Лексикон русской литературы XX века
Вячесла́в Я́ковлевич Шишко́в (21 сентября (3 октября) 1873 — 6 марта 1945) — русский советский писатель.
Писателем Шишкова сделали Сибирь и Григорий Николаевич Потанин. Устроитель водных путей, грунтовых и шоссейных дорог (такую специальность Вячеслав получил по окончании училища) совершил полтора десятка изыскательских экспедиций по всем главным сибирским рекам – Оби, Иртышу, Енисею, Ангаре, Лене, Нижней Тунгуске. “Перед моими глазами прошли многие сотни людей, – рассказывал он, – прошли не торопливо, не в случайных мимолетных встречах, а нередко в условиях, когда можно читать душу постороннего как книгу. Каторжники и сахалинцы, имевшие за плечами не одно убийство, бродяги, варнаки, шпана, крепкие кряжистые сибиряки – крестьяне, новосёлы из России, политическая и уголовная ссылка, кержаки, скопцы, инородцы, – во многих из них я пристально вгляделся и образ их сложил в общую копилку памяти”. Речь этих людей была простой и зачастую грубой, но редко пресной – жизнь хорошо просолила её метафорами. “Такого не найдёшь ни у Даля, ни в афоризмах Шопенгауэра”, – восхищался Шишков. Он записывал услышанное в блокнот, а затем использовал в авторской речи и вкладывал в уста героев. И каждый раз случалось чудо: страницы начинали дышать, а герои оживали.
Сплошь и рядом знакомые всем и каждому понятия оказывались глубже и объемнее. Писатель объясняет редактору: “...слово «тайга» надо рассматривать не в прямом, примитивном смысле, а брать весь комплекс этого понятия. Два человека, очутившиеся в критическом безвыходном положении, не задумываются над вопросом, к какому они строю принадлежат, к капиталистическому или иному, тут же, как и в данном случае, выпирает «право сильного: быть живу одному», вступает в свои права закон тайги, самый мерзкий, самый насильственный, где человек превращается в люпуса”. Как удивительно это пересекается со словами из песни Высоцкого:
Я отвечаю: “Не канючь!”
А он – за гаечный за ключ,
И волком смотрит (Он вообще бывает крут), –
А что ему – кругом пятьсот,
И кто кого переживёт,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!
Первыми публикациями Шишкова стали сказка “Кедр” и путевые заметки о собственных экспедициях. Начинающий писатель стремился передать народную речь как можно ближе к оригиналу, вплоть до звукоподражания. Вот как говорят его герои на Лене:
“шепелявят ужасно. И это звучит не то скрытым протестом, не то удручающей апатией: дескать, и мог бы сказать, как следует, да не хочу – с меня и так ладно!
– Вот те ждравствуй: жа рекой... Ево черед... – протестует шепелявый тенор.
– Да он оштавил жа себя кума Якова”
А так говорят на Алтае:
“Они народ любопытный, у них, мотри, кажинному ручейку, кажинной балочке прозвище дадено: камень, к примеру, и весь-то с кулак, шапкой прикрыть, расщеперился надвое, вроде вилашек – у них прозвище «аир таш»; скала ушла в поднебесье, да козырем верхушечка натулилась – у них опять кличка: «карлач-уязы» – ласточкино гнездо, значит. Они, брат, всё примечают, любят земельку свою, всему названия дают”
Сколько регионализмов, местных словечек, своеобразных народных названий рассыпано по рассказам Шишкова! Он обогатил ими русский литературный язык – увы, только на время. Кто без словаря вспомнит сегодня значение слов “шишера”, “осерёдыш”, “заструги” или “приплесок”? Но стоит открыть любую из книг Вячеслава Яковлевича, и ты безо всякого усилия понимаешь всё, что позабыто современным горожанином за ненужностью. Николай Еселев, редактор “Угрюм-реки”, писал: “мы и перечислить не сможем всех тех мест, где Шишков буквально разговаривает не только с героями романа, но и с тайгой, и с Угрюм-рекой, вообще говоря, с природой…”
Зимой 1910 года произошла судьбоносная для Шишкова встреча: он познакомился с властителем сибирских дум, этнографом и общественным деятелем Григорием Потаниным. Несмотря на разницу в возрасте, они стали друзьями, часто и охотно встречались, переписывались. Григорий Николаевич разглядел в авторе самобытных сибирских очерков большого писателя, поддержал и убедил продолжать литературные опыты. Как жаль, что изо всей их переписки, сгоревшей во время Великой Отечественной войны, осталось, кажется, лишь десять писем, хранящихся в Томском университете.
Сибирь сделала Шишкова писателем, но и отплатил он ей сполна – сперва изыскательскими работами, после – “Угрюм-рекой”. Творческое наследие Вячеслава Яковлевича двояко: верхний его слой для читателей, глубинный – для авторов. Массовая нынешняя литература плоскоязычна: стоит каждую вторую обложку “шилом чкнуть”, как посыпятся со страниц набившие оскомину, затёртые до дыр, обмусоленные десятками авторских пальцев фразы. Беда нашего времени не мифическое засилье англицизмов, как полагают крикливые защитники русского языка. Наш язык веками принимал слова-релоканты, одевая их в привычные русскому взгляду одежды приставок, суффиксов и окончаний. Обрусеют и эти, дайте только срок. Настоящая наша беда – это усредненность городской речи, её безвкусица, её фастфудность (вот вам, пожалуйста, англицизм, почти обрусевший). Многие авторы оттого и пытаются взбодрить свой язык нарочитой нецензурщиной. Увы, обсценная лексика изобретательна, но бедна смыслами и образами! Это дурное лекарство, да и опасное: малейшая передозировка приводит к смерти повествования, получается дёшево, худо и пошло. Другие литераторы ломают язык через колено, придумывая вычурные слова, за которыми на голом месте плешь: ни смысла, ни людей, ни сюжета. Шишков писал об этом так: “Что за язык, что за юродство! Сплошь выдуманные словечки, фейерверк словечек, водопад, поток. Смотришь на рисунок через этот град словес, который барабанит тебя по темю, по морде, по глазам, смотришь – и ничего не видишь. Обидно, право. Что говорить, словечки модные, выдуманные большим искусником, но он щелкает слова, как подсолнух, идет сам по колено в шелухе и по этим сугробам мусора тащит за собой читающего”7.
“Нешто и нам повествовать сходственно с Шишковым, с приплесками да бурундушками, с шитиками да осерёдышами?” – съязвит иной комментатор. Да нет, конечно! Слова уходят вместе с эпохами, и после годятся разве что для исторических романов. Но жадный до меткого слова сибиряк каждую эпоху наполняет новыми фразами: надо только почаще прислушиваться к его искрометной речи. Знаете ли вы, что в Благовещенске документы не ксерокопируют, а отсвечивают? Да и саму копию, выползающую из тёмного чрева копира, именуют “отсветкой”? И ведь как точно, как верно подмечено: при дублировании под оригиналом проходит световая волна. Сибирь и сегодня мыслит сочными образами: не работал, а пурхался; не прилег, а растележился; не поношенный, а изнахраченный; не бесцельно бродит, а мотыляется… Вячеслав Яковлевич и сам размышлял о смене времен как некоем рубеже в своем творчестве. “За сибирскую тематику, не живши в новой Сибири, мне взяться трудно, – печалился он в конце тридцатых годов, – а пережевывать старое – это значит – повторяться, тех же щей да пожиже влей”
Уехав из Сибири, Шишков долгое время жил подобно эмигранту, томимому неизбывной тоской по Родине. Он жаловался Потанину из Петербурга: “Досточтимый, дорогой мой и милый Григорий Николаевич! Уж Вы извините меня, что я ничего Вам до сих пор не написал. И не о чем было, и хандра грызла меня, и какая-то апатия. В особенности первое время, когда я из лап ядреных морозов Сибири попал в сырой без потолка подвал Питерских улиц. И так невыразимо прел в своей двойной берложьей шубе, и так ненавидел питерский холодный дождеснег. Что у меня копилась в душе какая-то не то досада, не то злоба беспредметная и ныла нога. Придешь домой, усталый, больной, никого нет кругом близкого, – душа начинает о чем-то тосковать. О чём? – неизвестно; сердце к кому-то зовёт, к кому-то просится. К кому? Бог ведает. И жаль, что оставил позади, за Уралом, и давит двухмиллионная масса чужих людей – незнаемых и незнающих – для которых ты ни более, ни менее как лишь порядковое число, двухмиллионнопервое. Попадёшь под трамвай, под автомобиль, раздавят и тебя же упрекнут и обругают, даже мёртвого: «только задерживает, подлец. Нет тебе тротуара-то?!»”.
Старел Вячеслав Яковлевич красиво: роскошная седая шевелюра, испанская бородка, сивые усы – так мог выглядеть Чехов в свои шестьдесят четыре. Задумчиво щурясь, автор “Емельяна Пугачёва” и “Угрюм-реки” сидел за письменным столом и внимательнейшим образом разбирал замечания к новому сборнику рассказов. Одну из фраз (“а и раночка-то вся – шилом чкнуть”) редактор предлагал объяснить в сноске. “Правильно и понятно без ваших пояснительных сносок, – не согласился Шишков. – А кто не знает живого русского языка – понятно, в конечном счёте, по смыслу”.
Даже спустя много лет, отдыхая в Сухуми, писатель досадовал в письме: “...Здесь тепло, здесь и в декабре лето: повсюду цветут розы, дозревают мандарины, набирают цвет древовидные камелии. Но моя мысль по каким-то неведомым путям переносится в любимую Сибирь, в тайгу. И вижу я – это не в море злятся волны, а гудит вершинами тайга, такая же безбрежная, такая же таинственная, как море. Ветер ходит над тайгой, гнутся пихты, стонут сосны, и если взлететь на крыльях, – зелёные волны хлещут по тайге”.
Уехав, Шишков так и не смог расстаться с Сибирью, а она с ним никогда и не думала расставаться. Родился Вячеслав Яковлевич в Бежецке, умер в Москве, но в памяти потомков остался сибиряком. И главный читатель его остался здесь, и самый дотошный зритель дважды экранизированной “Угрюм-реки” остался здесь, и современный сибирский город всё шумит, шумит, ожидает того, кто поймёт и опишет его с той же любовью, что и Шишков тайгу.
https://vk.com/video3829687_456239653?list=307d684cd9..